КОЛЕСОМ ДОРОГА!

Теплый Благовест - i_028.png

Я уже давно знаю, что для бабушки моей покупной календарь почти не надобен. Она сама хорошо помнит все главные для нее дни, и называет да объясняет их по-своему, по-деревенски:

— Воздвиженье! Наступил день — Честного Креста Воздвижение! Там, где церквы еще уцелели, там батюшко-священник при всех молебщиках этот крест высоко в руках воздвигает, вносит на самую середину храма… Я такое когда-то своими глазами видывала, и все было шибко баско! Ну, а у простых да у добрых мужиков теперь по-дви-нул-ся, — бабушка особо подпирает голосом слово «подвинулся», — уехал с поля последний сноп… Весь хлебушко убран под крыши на зимний запас. Нам же на тот запас пора капусту рубить!

Бело-зеленые, крепкие кочаны капусты теперь под крышей и у нас. Они, свежо пахнущие, лежат грудою в холодных сенях прямо на полу. Лежат себе, важно пузатятся, будто своим собственным катом сюда прикатились, а на самом-то деле с каждым из них пришлось немало повозиться мне и бабушке. Пришлось — потому что и кочаны выросли, туго, завились на грядках не малыми. Когда я на всю груду в сенях вкатил кочан последний, то даже вздохнул: «Вот и у нас воздвижение! Целое воздвижение капустной горы!» А бабушка сказала спокойно, что с «горой» управиться ей поможет сестричка Анна, она пожалует к нам вот-вот.

Анна живет не близко, в залесном Шубейникове. Но навещать нас любит. Я, подросток, сам люблю, когда Анна приходит к нам. Тесная изба наша тогда мигом становится такой, будто это и не всего лишь парочка сестриц повстречалась, а понаехало гостей сразу с десяток. Такие у нас тут, немедля, под бряк чайных чашек да под веселый пых самовара шутки, разговоры, смех.

Но сегодня Анны все нет. Высматривать мне ее в плакучее от утренней стыни окошко невтерпеж и я говорю бабушке:

— Побегу, у березы встречу…

И вот я за деревней, у старой, тихо роняющей желтую листву, березы. От нее у нас начинается поле, за полем ельники. Убегает здесь вдаль и дорога. Но сейчас на дороге ни души, только светятся длинные лывы в колеях, в поле тоже пусто.

И от того, что не видать нашей гостьи, от этой осенней безлюдности вокруг, оттого, что в березе надо мною вздыхает сиротливо ветер, мне вдруг делается одиноко и самому.

А тут еще в синем, но и в таком же пустынном, в холодном небе слышится далекое, печальное: «Курлы-ы… Курлы-ы…»

Я смотрю, — надо мною клин журавлей. В бездонной высоте — они маленькие. Они с каждой минутой становятся все меньше, и вот уходят за горизонт совсем. «Прощайте…» — шепчу я им вослед. «Прощай и, лето!» — думаю я грустно и еще долго-долго сижу одинокий под старою березой.

Нехотя, нога за ногу плетусь и в деревню, уныло подхожу к избе. А там — вот те раз! — смех бабушки, бойкий говорок Анны, им тоненько, задорно вторит кто-то незнакомый.

Я в избу — пулей, а там уж и чай отпили. Там обе сестрицы, как всегда, не рассиживая зря, принялись за работу. Капустные кочаны теперь — в избе. Бабушка и Анна режут их на пласты, рубят в корыте острыми тяпками, посыпают солью, трамбуют в кадки, меж собой перекликаются так, будто друг от дружки за целую версту стоят.

А на лавке около них сидит, болтает ногами в красных сапожатах рыжим-рыжая девчонка! Сама она рыжая, глаза зеленущие, в руке — кочерыжка. Бело-сахарная! Она и нахрупывает кочерыжку, как сахарок; и всем своим видом таким похожа на рыжую, веселую белку со сладкою поживою в лапках.

Я стою, рот разинул, бабушка улыбается:

— Проглядел гостей-то! Они прошли прямушкой, лесом.

Анна не только улыбается, Анна смеется:

— Торопились! Потому и — прямушкой. Видишь какую невесту тебе привела! Знакомься. Моя срoдненька… Настя!

И Анна, все смеясь, показывает на эту девчонку, а девчонка засмеялась и сама. От смеха запокачивалась вперед-назад, вперед-назад, стукнулась затылком об стенку, залилась еще пуще:

— Ой, мамоньки! Это я-то неве-е-еста…

Мне же самому, вот раньше, если бы про невесту сказали, то я бы сконфузился, а тут — хоть бы что. Я улыбаюсь сам:

— Давайте, если так, и мне кочерыжку!

И вот мы сидим с Настей рядом, во всю кочерыжками хрумкаем, я говорю про белку с сахарком, Настя хохочет вновь. А бабушка с Анной тяпками стучат взапуски, перекликаются все громче, в избе шум — не разберешь ничего. И мы с Настей убегаем в сени, где у нас окошко в сторону опустелого огородца.

Тут смех у Насти и у меня как-то сразу проходит. Я смотрю сквозь холодное стекло на озяблые в огородце рябины, рассказываю:

— Видел сегодня отлет журавлей… Я махал им: «Прощайте! Прощайте!», а они: «Курлы, курлы…» и все дальше, дальше… Было так жаль, что даже казалось: они уж к нам не вернутся никогда.

Настя слушает, тихо кивает:

— Само собой, жаль… Того, кто от нас улетает, жаль каждый раз.

И она тут же встряхивает своею рыжею копёшкой, говорит:

— А вот прощался ты с ними неправильно!

— Как так?

Надо было кричать: «Колесом дорога! Колесом дорога!» Тогда бы они над тобой не только прокурлыкали, но и покружились. И на тот год прилетели бы не просто в знакомые им леса, а стали бы жить совсем рядышком с тем местом, где живешь ты.

— Сказки рассказываешь? Шутишь? От тетки Анны наслушалась? — не очень-то верю я, усмехаюсь.

А Настя таращит зеленые глазища:

— Не сказки! Правда! Истинная! И кто их укромное, журавлиное место найдет да увидит, какие они там хороводы водят, тому беспременно когда-нибудь да выпадает большая, пребольшая радость! Я — видела…

— Где? Когда?

— Весной… Пошли мы с тетушкой по прошлогоднюю клюкву, — прошлогодняя сеголетней всегда слаще! — и вот по болоту бредем, не шумим, ягоды с моховых кочек обираем. И выбрели на ельничек, в котором не бывали никогда. Стали тот ельник обходить и — хоть верь, хоть не верь — слышим: трубы трубят! Серебряные! Мы так и замерли. С кочек тянемся, через кусты смотрим, а там — ходят, пляшут хороводом журавли. Друг дружке кланяются, крыльями всхлопывают, клювы к солнцу запрокидывают и — трубят, трубят. Будто справляют великий праздник! Я так на кочке вся вперед и подалась, да тетушка меня за телогрейку осаживает, шепчет: «Все… Хватит… Спугнешь…» И ведет по болоту обратно, и все объясняет: это мне увиделось не просто так, это мне увиделось к большой будущей радости…

Настя переводит дух, в глазах у нее такое, словно она и теперь еще видит журавлей-трубачей, а я спрашиваю уже безо всякой подковырки:

— Ну и была у тебя большая радость? Была? Говори!

Но тут Настя отвечает опять лукаво, легко:

— Большой нет, еще не было. Я еще маленькая сама! Да мне пока везет и так… Сапоги вот вчера купили! Красные!

И выставляет шутливо вперед левую ногу в красном, резиновом сапожонке, выставляет еще и правую в сапожонке, и нам — ну, прямо, как дурачкам каким! — смешно даже и от этого. Нам весело вновь.

А вот когда стукоток тяпок в избе утих, когда кадки, полные готовой капусты, бабушка и тетка Анна, кряхтя и охая, спустили по широкой доске в голбец, когда за вечерним самоваром тетка Анна сказала: «До ночи надо успеть корову подоить, домой нам пора!» — то я шибко заскучал.

И когда обе гостьи, большая и маленькая, в самом деле засобирались, когда бабушка пошла их провожать, то отправился на проводы я тоже.

На ходу бабушка с Анной опять все разговаривали, а я молчал, молчала и Настя.

У старой, прощальной березы бабушка с Анной поцеловались, а я, глядя на это целование, отвернулся. И когда поднял глаза, то увидел Анну и Настю уже на той, уходящей в пустое поле дороге.

И тогда во мне опять так и пронеслось все то, что сегодня было, все то, что говорила Настя. Я мигом сорвал с головы шапку, замахал этой шапкой, закричал что есть голоса:

— Колесом дорога! Колесом дорога!

Настя оглянулась, подняла руку. И до меня издали по осеннему холодному воздуху долетело ответное, тоненькое: